Потебня идет вдаль.
B слове не одна внутренняя форма, а целый коридор, ведь у «ока» тоже будет внутренняя форма, и так далее до первого звука. Интересная вещь, первый звук. Ведь должен же быть первый звук. Ведь язык с чего-то должен был начинаться.
Мы этого не видим, никто этого не видел. По- тебня реконструирует: язык начался с того, что жгучее (как «язва», язвящее) жизненное чувство непосредственно «передало движение голосовым органам», а потом вторично «приняло участие» (116) в человеке, т. e. отразилось само в себе, сложилось вдвоъ, отрефлексировалосъ (флексия — складывание вдвое), осозналось, вступило в отношение к самому себе, само себе стало знаком. Тогда оно—чувство — стало пригодно для того, чтобы быть знаком мысли, вообще чего угодно. B каком смысле оно — чувство ставшее знаком самого себя — «невыразимо, хотя и ближе всего к человеку»? Оно такое исходное «выражение», которое выражает собой всё, а само невыразимо, потому что выразить его уже нет никаких средств, проще, изначальнее ничего нет, ближе к человеку ничего нет, мы уже как бы к ядру человека прикоснулись, человек вот и есть этот голос «чувства», это «чувство», прямо переходящее B голос, как бы орган, орган природы. B коридоре внутренних форм первое чувство-переживание — и первая внутренняя форма—это такое непосредственное жгучее (как язва) чувство, «внутренняя форма ономато-поэтического слова есть чувство» (116), а все слова, по Потебне, ономато-поэтические, выросли из излияния первого чувства в первом непроизвольном звуке, не сознательно созданном, но и не оставшемся просто животным звуком, потому что то же самое непроизвольное чувство, вылившееся в звуке, как бы собой разбудило человека, прозвучало в нем второй раз, оставшись тем же, родило сознание как чувство чувства. Это самый далекий исторический — доисторический — горизонт языка, дальше которого по определению некуда, дальше кончается человек, дальше уже животное, еще не человек.Потебня идет от марионеточной внутренней формы «око» — «окно» еще и вблизъ, к самому задевающему нас, повседневному применению слова и естественно замечает, что никакого «ока», произнося «окно», мы в разговоре, когда дело идет о деле, просто-напросто не слышим. «Признак, выраженный словом (мы помним: внутренняя форма есть «признак») , легко упрочивает свое преобладание над всеми остальными (интересно, почемулегко?), потому что воспроизводится при всяком новом восприятии, даже не заключаясь в этом последнем» (147). Внутренняя форма слова «волк» — «режущий», «пчела» —«жужжащая» в самом деле просто-напросто не заключается в повседневном восприятии этих слов, «пчела», «волк». Почему же тогда она «воспроизводится» при всяком новом восприятии? Как она воспроизводится при восприятии, когда незаключает- ся в нем? Потебня думает о другом: о представлении, об апперцепции, о том, что слово позволяет схватить впечатления в цельном единстве, — всякое СЛОВО, B котором слышится или не слышится «внутренняя форма» как картинка. И эту ближайшую актуальность словакак орудия «представления», «апперцепции» Потебня упрямо хочет считать тоже «внутренней формой», хотя внутренняя форма как картинка «не воспринимается».
«Слово имеет ближайшее отношение к обобщению чувственных восприятий» (151), вот что важно для Потебни.
И мы понимаем внутреннюю правду его нежелания отказаться от «внутренней формы», когда он уже от нее отказался, признал, что она в повседневном применении языка «не воспринимается». Ведь человек по существу остался, кем был. He только когда-то в прошлом, а теперь тоже он живет чем-то невыразимым-ближайшим, ближе чего к нему, к его существу ничего нет; Потебня уже не скажет — первобытным чувством, но скажет — поэзией. И теперь тоже его усложнившиеся чувства, сросшиеся с мыслью, как в поэзии, волнуют его и ищут излиться в слове, только слово уже будет не односложным междометием,—но все равно, оно будет по существу тем же самым, что то раннее междометие, выплескивание чувства в звуке, — оно будет — уже дифференцированное, давно не выкрик, не «отрывистое слово»(148), но все равно средство «понимать себя». Развитое слово — тоже повторение, «второеучастие» всего безмерно усложнившегося духовного хозяйства человека в самом себе, тоже неким образом, подобно раннему выкрику, то же самое, что состояние человека. Слово все равно остается внутренней формой, теперь уже в смысле—всего сложного человеческого состояния, которое через слово возвращается к себе. « [...] Внутренняя деятельность, прокладывая себе путь через уста и возвращаясь в душу посредством слуха, получаетдейст- вительную объективность, не лишаясь B то же время своей субъективности» (142—143, почти цитата из Гумбольдта). Bce равно ближе слова человеку ничего нет; кактам, в историческойдали, чувство-звукуз- нало себя в чувстве-звуке и то было первичное невыразимое выражение, так теперь внутренняя деятельность узнает себя в своей речи и вернее, как в своей речи, сохранить сама себя не может.Сложная, разветвленная речь современного человека —вся в целом для него по существу то же, что первый страстный осмысленный выкрик. «Разумеется [...] содержание мысли, обозначаемой языком, идет от большого числа отдельных чувственных восприятий и образов, а звуки языка — от многих реф- лексийчувства [...] Согласимся, что [...] первобытное слово представляло только возможность позднейшего развития [...]» (150). Ho весь сложнейший организм возрос из зародыша «первобытного» возгласа и существо сохранил то же. Неразличенность того возгласа была не отсутствием, а неразвернутой полнотой. «Можем воспользоваться сравнением первобытного слова с зародышем: как зерно растения не есть HH лист, ни цвет, ни плод, ни все это взятое вместе, так слово вначале лишено еще всяких формальных определений и не есть ни существительное, ни прилагательное, ни глагол» (150). Это значит: организм не перестал быть таким же целым, как зародыш, только целое его не просто. Вот почему Потебня хочет видеть внутреннюю форму и там, где она «не воспринимается»: не видна — а есть, превратилась в целый коридор — но сохранила свойство быть целым организмом, в котором целый же организм человека возвращается к самому себе. Мы хотели бы только, чтобы Потебня так это и сказал, нам беспокойно, что он спотыкается о «представление», «апперцепцию», «психологию». Посмотрим, однако, не окажется ли он снова впереди нас.
Мы остановились на том, что к тезису, в котором мы заподозрили обожествление слова, превращение его в какого-то деус эксмахина, в ключ к истине, —
«В слове как представлении единства и общности образа [...] человек впервые приходит к сознанию бытия темного зерна предмета, к знанию действительного предмета» (155) —
Потебня тут же, даже не через одну или две страницы, сделал две оговорки. Одна прямо в тексте, следующий абзац:
«При этом следует помнить, что, конечно, такое знание не есть истина, но указывает на существование истины где-то вдали и что вообще человека характеризует не знание истины,астремление, любовь к ней, убеждение в ее бытии».
Оговорка по форме, отказ по сути от тезиса о слове как орудии знания. «Приходит» (к знанию действительного предмета) приходится понимать в смысле: стремится к зерну истины, угадывает его, любит его, убеждается в его бытии. B слове «бытие темного зерна предмета» встает перед человеком как его задача, дело стремления, любви, убеждения начинает существовать для него. Да ведь в самом деле: уже и первобытный возглас был для самого человека «необъясним», человек вовсе не начинал понимать, что этот возглас означает, а опознавал себя в нем как человека, находил, узнавал себя, получал возможность этим чувством-возгласом, как бы самим же собой, человеком, своим исконным существом обозначать все. И то же самое в развитом человеческом существе: слово — развитое слово, речь, язык -— как бы ставит человека перед самим собой, дает увидеть себя в своем существе, в своем «характере» — в стремлении, любви, убеждении, искании истины. Человек узнает себя как человека в своем слове, обнаруживает, находит. Потебня цитирует Гумбольдта:
«Интеллектуальная деятельность, вполне духовная и внутренняя, проходящая некоторым образом бесследно, в зву- керечи становится чем-то внешним и ощутимым для слуха [...] Без этого мысль не можетдостигнуть ясности [...]»(160— 161).
Ho что же все-таки это за озаряющее осенение языка, без которого и мысль не мысль? Правдали это вообще? Мы уже видели не меньше двух раз, что объявив о ключевом значении языка для познания цельности вещи, знания бытийной сути вещи, Потебня делал оговорки, признавая, что цельность все-таки есть до слова в самих вещах; что слово дает не знание истины, атолько стремление к ней. Так и здесь, после этой цитаты Гумбольдта: «Шахматному игроку нужно видеть перед собою доску с расположенными на ней фигурами [...] так для мыслящего — мысль (уясняется) [...] по мере того как выступает ее пластическая сторона в слове и вместе как разматывается ее клубок» (161). И сразу: «Можно играть и не глядя на доску [...] Подобным образом можно думать без слов, ограничиваясь только более-менее явственными указаниями на них или же прямо на самое содержание мыслимого, и такое мышление встречается гораздо чаще (!) (например, в науках, отчасти заменяющих слова формулами) именно вследствие своей большей важности и связи со многими сторонами человеческой жизни» (161).
Да что же это такое? Будет ли конец таким шатаниям? Может, все-таки будет?
Еще по теме Потебня идет вдаль.:
- Смиримся и снова вчитаемся в Потебню
- Идет ли речь о ясном
- Аларих идет на Рим. 408 г.
- в физической космологии идет процесс совершенствования моделей Вселенной.
- Что есть глубина, когда речь идет о психике?
- Речь идет о том, что теперь виртуальное получает статус научного понятия.
- ВОПРОС: А не может быть наоборот? Что все-таки речь идет об экономике, которая как-то объясняется политическими причинами?
- Ho что такое «образ образа»? Как это понять?
- Самосознание, «результат» слова, останется чем-то словесным и без слова
- «Слово есть самая вещь»
- «Понимание, упрощение мысли»
- Целый мир, «настроение» единства—это по Потебне дело и языка тоже.
- Вот тезис, безапелляционно, уверенно, декларативно нам преподносимый
- КАК ЭТО ВЫГЛЯДИТ?
- Поражение природы