Это антиномия.
He пришлось далеко ходить: в обычном говорении, на каждом шагу мне кажется, что я вкладываю, что называется, «душу» в то, что говорю, но вкладываю в то, что по определению «душу» не принимает. Я говорю, так сказать, «впустую», потому что телесность слова мою душу отсечет, оставит ее в пустоте, и не по моей оплошности, а снеобходимостью, неизбежно: потомучтотело—не душа.
Из того, что мы выше читали у Флоренского о противоречии, мы уже знаем, какой путь он укажет: вверх, прочь из плоскости, где мы уперлись в тупик противоречия. «Однако мы не верим в неопределенность (видимо, опечатка в публикации или в рукописи: должно быть «непреодолимость») этого противоречия: это значит, мы верим в сверхчувственное его преодоление [...] восприятиями иного, чем чувственный, порядка. Мы верим и признаем, что не от разговорамы понимаемдругдруга,асилою внутреннего общения, и что слова способствуют обострению сознания, сознанию уже происшедшего духовного обмена, но не сами по себе производят этот обмен. Мы признаем взаимное понимание и тончайших, часто вполне неожиданных отрогов смысла: но это понимание устанавливается на общем фоне уже происходящего духовного соприкосновения» (353—3 54).
Это удивительное решение. B самом деле, если «не от разговора мы понимаем друг друга», можно ведь молча понимать, тонко чувствуя другого, — зачем же тогда слова? Перед нами вдруг приоткрывается совсем другое понимание языка, чем то, которое мы видели у Флоренского до сих пор. «Духовное соприкосновение» есть без слов и до всяких слов. Да, это так: присутствие человека значимо, значительно само по себе; говорит и молчанием, много и важно, в нем слышится обещание, или обличение, или одобрение, или угроза. Другой человек, молчащий или умолкающий, и наш суд, и наше оправдание; его ненависть нас губит, его признание нас спасает. Мы с самого начала открыты значащему присутствию другого, захвачены им, — и всегда, хотим или не хотим, задеваем другого своим присутствием. Это присутствие, на языке философской школы, — не что, а есть, не quid, а quia, не das, а daB, не то ті, а бті. И не так, что в речи совершается размен этого есть на что есть. Наше присутствие — это и есть мы; человек есть чистое присутствие, не наличие чего-то, а само присутствие как открытость всему, целому миру. Наше осуществление—не реализация какой-то или нескольких возможностей, а сохранение себя как места мира. Что же тогда слово? Оно не сведение quia, чистого есть, чкстотомогу, к есть что, могу что. Человеческое существо открыто по своему существу. Слово тогда служит не для «выражения» «содержания», а для хранения; прежде всего слово — среда, в которой только и может существовать человек как такой. Изначальное присутствие есть главное сообщение. Человеческое существо с самого начала, до говорения, значительно, значимо, и слово в своей сути — не размен значимости на частные значения, а среда, в котором чистое присутствие может оставаться самим собой. Слово — указатель, стрелка, чье присутствие — то же самое, единственно значимое присутствие человеческого существа; чье значение —в указании на открытие всему миру возможности этого присутствия, всегда рискующее редуцировать его, ограничить, но и единственное способное помешать это сделать.
Такой путь понимания слова открывается в этом месте, где Флоренский вдруг заговаривает о «духовном соприкосновении». Ho Флоренский по нему не идет. Он возвращается к описанию слоев семемы слова, это «целый мир смысла, тут свои пропасти и вершины» (356). «Фонема» (Флоренский, снова в разладе с лингвистикой, называет фонемой звучание слова) — собственно тоже «целый оркестр» (360). «Необходимо говорить о фонеме как о сложной системе звуков даже самой по себе, помимо других элементов слова, являющейся целым музыкальным произведением. Независимо от смысла слова, она сама по себе, подобно музыке, настраивает известным образом душу» (360).
He нужно думать, что Флоренский здесь впадает в излишний эстетизм. Слово в звуке, тоне, ритме, темпе, метре, как образ, как исторически живущее— не постороннее тело, как дорожный знак, а продолжение человеческого тела. Слово ближе нам чем дыхание, чем наше сознание, сознание идет следом за нашим словом; слово, пожалуй, ближе ко мне, чем мое я; я задним числом узнаю себя в своем слове. Это — его звучание.11 A в истории своего значения слово уходит дальше, чем любая письменная история. Мы ищем камни древних культур и рады, когда отыскали черепок, но каждое из слов, которыми мы говорим, немного измененно звучало раньше, чем были созданы любые исторические памятники, и продолжает звучать сейчас, в самом этом изменении смысла, в наслоении смысла вбирая такие тайны жизни и смысла, только до ближнего слоя которых доходит самый пристальный научный и психологический разбор. Увидеть слово до дна никогда не удается, оно раньше чем наша способность видеть. История любого слова — как история целой культуры. И если миф смутно колеблется в своем смысле, TO слово, сплавленный до одного имени миф — тем более. «Слово есть миф, зерно мифотворчества, развертывающееся во взрослый мифический организм по мере вглядывания в это зерно» (364). Лучше было бы сказать — развертываемый, так велико участие толкователя в этом развертывании и так мало запретов ставит слово разным догадкам. Переходы смысла слова сходят в тайну тела и его сращения с умом головокружительнее, чем догадки психоанализа. Флоренский берет слово «кипеть». Кипить не только кипяток. «Внизу народ на площади кипел» (Пушкин). B сборнике «Пчела» XIV—XV в.: «Кипить ми срьдьце, и лаянья не терпьлю». B «Сказании о Моисее» 1602 г.: «На самой же горе источник кипит кверху», не в смысле горячий, а бьющий, брызжущий кверху. Синайский патерик, XI—XII в.: «Узьрѣ же тъщюю (прежде) ту (бочку) кыпящю вънъ масломь древя- нымь»; кипеть — течь, вытекать. Нил Сорский, устав: «Кипит из сердца присно сладость». Палея толковая XV в.: «Ходихом на землю кипящую медом и млеком». Протопоп Аввакум, Книга толкований и нравоучений: «Я отселѣ вижу в вас: гной и червие в душахвашихкипят». СочинениесерединыХѴІІІ века «О Астраханском бунте и о выезде с реки Дону бунтовщика и разбойника Стеньки Разина»: «Во градѣ же кипяше брань острѣишая и лютѣишая, бия- хуся бо со обоих странъ крепко и проливашеся члчес- кая кровь аки река». Из сборника «Памятники дипломатических сношений Московского государства с немецким орденом в Пруссии под 1519 г.»: «А хотя князи Бронзвитцкие валку (польск. валка война) и бой учинили, что отовселе к ним збираются воины зане вся Германия бранью кипит». A в другом месте: «Папа уразумѣлъ великого князя силу и правую и вѣрную мысль, коею мыслью кипит христовѣрно, а на невѣрных на татар свирепует».[12] Это в русском: кипеть, вытекать, подскакивать (брызгать) вверх, изобиловать, кипеть страстью. To же слово в санскрите: ЩЧ (kup), ^4lc1 быть в возбуждении, гневаться, спорить, потрясать, бешенствовать. B латинском то же слово [cupio]: сильно желать, жаждать, стремиться, томиться, томиться любовью. B немецком: hiipfen, скакать, подпрыгивать—т. e. вышло наружу только то значение, которое в русском «на [...] горе источник кипит кверху». Ho не только; в другой форме того же слова: hoffen, этимологически — вскакивать, нотеперь—надеяться. Промежуточным звеном этого перехода можно считать verhoffen, в южнонемецком это — остолбенеть, оторопеть, а о звере — насторожиться, т. e. вскочив, напряженно застыть, как бы чего-то ожидая (ср. «стойка», «делать стойку»); от «ожидания» в таком смысле — переход к «надеяться». Этого у Флоренского нет. Дуга смысла крутая, неожиданная и открывающая темную бездну: возбуждаться — закипать — вскакивать — брызгать — жаждать — напряженно застывать — ожидать — надеяться. Между «течь» и «возбуждаться», возможно, такой же переход, как в слове «течка». Между «желать» (в лат. cupio) и «надеяться» (в нем. hoffen), по-видимому, такая же связь, как между «ждать» и «жаждать».
Так почти каждое слово, если бы только у каждого слова мы знали историю и родство. Ho и когда не знаем, слово манит, уводит за собой, заставляет догадываться. Следовать за кривыми его смысла нам редко хватает смелости; мы отшатываемся, как пе- редчем-то сырым, первобытным, заветным. Логика переходов смысла всегда неожиданна для наших привычек мысли, но почему-то всегда неотразимо убедительна,—так, что мы никогда не можем по-настоящему назвать древнюю связь понятий «преодоленной на современном уровне познания», «недалекой», «наивной». Мощь даже не мифа, а чего-то еще более древнего спрессована в слове.
«Итак, — кончает свой экскурс Флоренский, — если оставить в стороне боковые ветви, то генеалогия семемы кипяток такова: скакун, прыгун кипяток получает значение кипуна, т. e. бьющего вверх ключа; затем—всякого изобильного отделения; затем— бурления воды от парообразования; затем — воды горячей, вара; наконец — человека, находящегося в движении и потому внутренне неспокойного, торопящегося, вспыльчивого, горячего: „что за кипяток”, „не человек — кипяток”» (368).
Мы взяли немного иные примеры, увидели эту «генеалогию» чуть по-другому; между «скакать, вскакивать» и «надеяться» у нас наметились какие-то еще новые разряды смысла. Ho так и должно быть. Флоренский: «Семема (так Флоренский, мы помним, называет «внутреннюю форму») приобретает чрезвычайную подвижность, и можно быть уверенным, распространение ее пойдет далее и далее, наращивая на изначальной симфонии звуков, на фоническом ядре слова все новые и новые семантические к о н ц e p т ы» (там же). «Говоря слово кипяток, мы обращаемся с целым снопом понятий и образов; но и разнообразные, они вяжутся в одно целое» (363) «Оставаясь старым, оно (слово) приобретает новую функцию, и нам радостно узнавать в новом старое и в старом открывать новое; на языке дельцов это можно было бы назвать удовлетворенным чувством экономии» (368—369). Слово экономно как каждый узел живого организма, как старается, подражая экономии живого организма, быть экономным — и очень далеко отстает — конструктор машины.
«Итак, слово и неподвижно, устойчиво и, наоборот, неопределенно, безгранично, зыблемо, хотя, и зыблясь, оно не оттягивает места своего ядра. Невидимые нити могут протягиваться между словами там, где при грубом учете их значений не может быть никакой связи; от слова тянутся нежные, но цепкие щупальцы, схватывающиеся с таковыми же других слов, и тогда реальности, недоступные школьной речи, оказываются захваченными этою крепкою сетью из почти незримых нитей» (369).
МыдочиталиэтототрывокП. А. Флоренского— «Строение слова» — до конца с ощущением, что мы спускаемся по лестнице и ступеньки не хватает. Что-то словно выпало из хода мысли, и непохоже, что будетдосказано в продолжении, потомучто Флоренский уже перешел к другому. Что мы хотели бы услышать и не слышим?
Отрывок начинался словами: «В употребления слово антиномично сопрягает в себе монументальность и восприимчивость» (348). «Монументальна», т. e. имеет черты «монумента», неизменного памятника, внешняя форма слова. B своей «душе» слово восприимчиво к «постоянному рождению», к «самой жизни духа», вбирает ее в себя. He до беспредельной свободы. «Семема» «кипения» скована дугой смысла, из которой не выйдешь. Сама по себеубедителъ- наямощъ перехода «кипеть—скакать—возбуждаться—жаждать», энергия этого смыслового жеста не позволяет смыслу размываться, хранит слово, как гениальное произведение неведомо как хранит себя, заставляет себя воспроизводить и именно в прежнем виде, без добавлений, сокращений и изменений. Серые, рыхлые тексты можно дописывать, сокращать, потом выбрасывать, они не долгожители. Гениальные — нельзя. Мощью, именно непостижимой сырой бездонностью, зарытого в нем хода смысла слово сковано в цельность так, что его трудно расшатать; расшатываемые придуманные слова — однодневки, они давно забыты; язык состоит из слов—шедевров. Вотэто слово: слово. Слыть, слух, слава — этотузел смысла завязан так крепко, что он хранит сам себя.
He обязательно каждый должен видеть, в чем достоинство слова, как не обязательно, чтобы люди, которые говорят «Данте», «Шекспир», «Толстой», их сами читали; но их слава держится тем, что при проверке оказывается, что все так. Когда бы, в какое бы слово ни заглядывал эксперт — филолог, поэт, писатель — он поражается бездне богатства; как никто из присматривавшихся к Данте не усомнился в нем, так и никто из вглядывавшихся в слово.
Можно назвать это богатство слова «внутренней формой». Ho какое отношение она имеет ко мне, как говорит Флоренский, к «именно моей духовной потребности, и притом не вообще моей, а в этот, единственный в мировой истории раз» (348). При чем тут я? Я, пожалуй, прямо наоборот тому, что говорит Флоренский, внешнюю форму слова могу изменить, пропеть, прошептать, продекламировать, проглотить, но с узлом внутренней формы поделать ничего не могу, даже понять его не могу, он только угадывается как туманная громада, а устроен не так, как мой привычный слабый образ мысли. [...]
Отрывок Флоренского, который мы читали прошлый раз, под заглавием «Строение слова», начинался словами: «В употреблении слово антиномично сопрягает в себе монументальность и восприимчивость» (343). Монументальная, т. e. имеет черты «монумента», устойчивого памятника, внешняя форма слова. B своей «душе», т. e. в своем значении, или, как говорит Флоренский, в своей «семеме»... — не нужно привыкать к такому словоупотреблению, чтобы лингвисты не стали над нами смеяться, ведь еще потребуется долгое время, когда они поймут, что смеяться нужно и можно над ними, как мы смеемся над древними этимологиями, как capra — carpa: вообще самоуверенность ученого, располагающего разработанным методом и отточенным инструментарием, находится в дополнительном отношении к тому насмешливому пренебрежению, с каким на этого оснащенного манипулятора терминами будет
смотреть другой, в будущем. Сомнение мысли, которое кажется потерянностью, — наоборот, находится в дополнительном отношении к тому признанию, C каким сомнения и искания именно как сомнения и искания будут приняты другой мыслью, которая благодарна всякому, кто помогал ей проторить дорогу в нехоженом, необжитом хаосе.—Ho почему Флоренский взял такое слово, «семема»? He потому ли, что Флоренский не хочет быть чистым мыслителем, OH еще и то, что называлось в древности полимат, он говорит на языках наук, многих, по его размаху—всех наук, переходит, так сказать, на язык наук, дает слово научному дискурсу. При этом он хочет быть и философом, даже прежде всего философом.
Еще по теме Это антиномия.:
- Тождество противоположностей и антиномии
- Антиномия идеи информационного общества
- Антиномия между равенством и свободой
- Думать — это как любить и умирать. Каждый должен делать это сам.
- Молитва — невероятно мощный инструмент, хотя я считаю, что нам нужно разобраться и понять, что это такое на самом деле и как это работает.
- «Антиномия «царства кесаря» и «Царства Божьего» никогда не может быть замирена и преодолена в пределах земной эмпирической жизни.
- ВОПРОС: Получается, что политика - это всегда насилие? Это действительно насилие? Символическое или прямое физическое насилие?
- ВОПРОС: Вы сказали, что недумание - это тоже форма думания. Это меня несколько удивило. Вы разделяете наличие некоторых представлений о чем-то и процесс думания, для которого необходимо делать некоторые усилия?
- Акцизы – это налог, которым облагаются отдельные виды товаров (продукции) широкого потребления; этот налог включен в цену товаров. Это косвенный налог, являющийся важным источником доходов как федерального бюджета, так и бюджетов субъектов Федерации.
- ♥ Чтобы врач мог качественно оказать медицинскую услугу, необходимо, чтобы у него было достаточно для этого времени. Мне, чтобы выполнить план приема, нужно в месяц принять примерно 520 человек, по 25 человек в день. Это примерно 15 минут на человека. Как можно за это время качественно что-то сделать?
- 2. Лизинг - это:
- 1.Налоги – это:
- Правосознание это:
- Правотворчество - это:
- КАК ЭТО ВЫГЛЯДИТ?
- КАК ЭТО ВЫГЛЯДИТ?
- Депрессия - что это?