<<
>>

Глава I Эрик Блэр

Оруэлл становится выдающимся английским писателем XX ве­ка. И уже стал самым любимым. B коммунистических странах лю­ди переписывают его книги от руки. Обладание его текстами чре­вато самыми серьезными последствиями.

Рисковать жизнью ради того, чтобы прочесть книги: что может быть почетнее для писате­ля? Это ль не критерий славы? Да и на Западе его посмертное при­знание год от года растет. A ведь было время, он слыл маргиналь­ным автором, одержимым мрачными фантазиями, не имеющими ничего общего с реальностью. Может быть, дело в том, что сама реальность меняется? Некое внутреннее чутье снова и снова за­ставляет обращаться к роману «1984». Сама дата — 1984 — звучит как погребальный звон. И хотя она миновала, все равно продолжа­ет возвещать о катастрофе космического порядка. Ho кто дал пра­во этому человеку заявить о возможном конце всемирной истории и назначить срок, за которым человечество ждут ужасы?

Эрик Блэр (настоящее имя Джорджа Оруэлла) с присущей ему скрупулезностью определил среду, выходцем из которой являлся, как lower upper middle class*. Upper — поскольку его отец был чи­новником британской колониальной администрации в Индии, что предполагало уровень жизни, общественное положение и вкусы джентльмена. Lower — поскольку он не являлся землевладельцем и довольствовался весьма скромным жалованьем служащего та-

можни. Такова была отправная точка писателя в тонко регламенти­рованном устройстве Англии Эдуарда VII[45].

Полученное Эриком образование ничего не изменило для него в этом смысле. Он поступил в Итонский колледж со стипендией. Учился посредственно, что не так уж важно, однако не делал спор­тивных успехов, да и его чувство юмора диссонировало с канона­ми, принятыми в этом привилегированном учебном заведении, что было уже серьезнее. Верзила малопривлекательной наружности с голубыми, как у фарфоровой куклы, глазами, неловкий, склонный к мизантропии, он пришелся не ко двору. B Оксфорд он поступать не пытался. Вместо этого нанялся в королевскую полицию Бирмы. Убивал слонов-хищников, присутствовал при казни преступников, не получая от этого никакого удовлетворения, и в итоге нажил не­нависть к капитализму. Вернувшись в Англию, не нашел постоян­ного места работы. Решив заняться сочинительством, бродяжни­чал по Парижу и Лондону, преподавал в частной школе, работал продавцом в книжной лавке, был построчно оплачиваемым журна­листом и комментатором на Би-би-си. Ero книги с трудом находи­ли издателя, еще труднее читателя и почти никогда не удостаива­лись похвалы со стороны критиков. Известность пришла к нему со «Скотным двором» в 1945 году, за пять лет до смерти. Эта книга шла вразрез с основным направлением английской литературы тех лет. Стоит лишь вспомнить о писателях, принадлежащих к так на­зываемой Блумсберской группе[46], как воображение тут же рисует country houses[47] в окружении великолепных садов, родственные связи самого высокого разбора, утонченную культуру, унаследо­ванную вместе с имениями, поездки в Италию, тонкий нонконфор­мизм нравов, гомосексуальность хорошего тона и легкий нигилизм политических взглядов, совместимый с чем угодно, даже с нациз­мом и сталинизмом. Всему этому противостоял Джордж Оруэлл: без состояния, без связей, тяготеющий к одиночеству.

Ero манеры хоть и не отличались аристократизмом, но всегда были по-англий­ски выдержанными. Он любил животных. Придавал большое зна­чение чистоте, не боялся холодной воды, не переносил запахов не­мытого тела. Был патриотом. Будучи агностиком (или, как он сам говорил, «англостиком»), завещал похоронить его по обычаю анг­ликанства. Нравы его отличались чистотой. Захотел жениться и сделал это, а когда жена умерла, — жениться вновь и иметь детей. Держался он просто, скромно и добродушно, по отзывам знавших его людей. B политике придерживался левых взглядов, даже край­не левых, левацких, почти до смерти, и без дилетантства. Этого требовали его нравственные убеждения, он весь был обращен к простым людям, к тем, кого эксплуатировали, кого обижали. И по­скольку был верен им и относился к этому серьезно, то попал в не­милость к официальным левым кругам. Ero обвинили в «преда­тельстве левого движения». Как писателя английская критика ок­рестила его low brow[48], называла тяжелым, дидактичным, как порой случается с самоучками. Романы его были зачислены в lover-mid­dle-class novel[49], что очень огорчило Вирджинию Вулф, Виту Сек- вил-Веста и Джойса1. Это, впрочем, не так уж неверно, туда же по­пал и Солженицын.

У сегодняшней славы Оруэлла, на мой взгляд, двойное подспо­рье. Первое — это симпатия, которую внушают он сам и вся его жизнь. Второе — сделанное им открытие, значение которого ста­новится все более ясным и которое, возможно, ускорило его кон­чину: открытие зла, грозящего человечеству.

Клодель как-то заметил, что среди ученых и музыкантов нема­ло людей с чистой душой, благородных, бескорыстных, тогда как среди писателей таких не сыщешь вовсе. И литераторы прошлого, и его собратья по перу, да и он сам представлялись Клоделю кич­ливыми хвастунами, подозрительными скупердяями, завистливы­ми злопамятниками. Оруэлл представляет собой исключение. Ero жизнь и творения дышат порядочностью, простотой, правдой и вкупе с отсутствием претенциозности отвечают его главному жиз­ненному принципу: decency[50]. Отличаясь благопристойностью сам, он и от других требовал благопристойного отношения к себе подобным. He исключительной преданности, не филантропии, не милосердия, а именно конкретных прав конкретным людям: чтобы они могли наслаждаться комфортом, получать образование, иметь возможность блюсти себя в чистоте и обладать достоинством, при­личествующим человеку.

Идея благопристойности не революционна, в ней нет ни эсхато- логичности, ни баснословности. Куда ей до прометеевых грез Маркса и грандиозных проектов «изменить человека». По мысли Оруэлла, нужна всего лишь справедливость в обществе, и не какая- то особенная, а, так сказать, исконная, состоящая в том, чтобы каж­дому воздавать по заслугам, никого не обижать и жить по совести. Эта идея не несет в себе ничего авторитарного, никаких претензий на то, чтобы контролировать жизнь людей или вмешиваться в нее. Англичанин до мозга костей Оруэлл отстаивает понятие личного пространства, которым должен распоряжаться сам индивид, в кото­рое входят изгороди вокруг его дома, привычки, досуг. Первейшей задачей социализма, с его точки зрения, было оставить людей в по­кое, не навязывать им своего понимания, как жить, и освободить от тяжелого рабского труда. Понятие decency, таким образом, находит­ся в тесных отношениях с понятием privacy*. Это и есть суть либе­ральной и демократической идеи, которая не терпит снобизма, пре­зрения к иным слоям общества, разницы в социальном положении людей и мелких труднопреодолимых барьеров, которыми изобило­вало общественное устройство того времени. Англия была безус­ловно более свободной и менее демократической (в токвилевском** понимании) страной, чем Франция. Оруэлл дорожил свободой и, возможно, неумеренно любил демократию.

Витторио Матьё довольно дельно разграничил два понятия — бунтарь и революционер[51]. Бунтарь возмущается несправедливос­тью и силовыми методами пытается восстановить справедливость. У него существует некое расхожее понимание справедливости, и достигнув ее, он прекращает свои действия. Для революционера несправедливость не является чем-то свершающимся между сво­бодными, ответственными за свои поступки людьми, а неким не­достатком мирового устройства, порочной наклонностью общест­ва. Изменив общество, можно покончить с несправедливостью и сделать ненужной справедливость, которая обеспечена в отлажен­ном совершенном обществе и не зависит от людей. Так вот Оруэлл не революционер. B его лице мы имеем дело с чистым типом бун­таря, неспособного смириться с несправедливыми деяниями, кото­рые он видит вокруг, задыхающегося от них и восстающего против абсолютной несправедливости современного революционера, от­рицающего или желающего уничтожить разницу между справед­ливым и несправедливым.

Благовоспитанный бунтарь не сидит сложа руки. Он не кривит душой и включается в борьбу. Осуждая порабощение одних стран другими, то есть колониальную политику, Оруэлл подал в отстав­ку и покинул ряды британской полиции в Бирме. He вынося нище­ты, отправился на самое дно Парижа и Лондона, чтобы разделить жизнь отверженных. Bo время великой депрессии он обходил до­ма рабочих, расспрашивая их об условиях жизни, снимал комнаты в рабочих кварталах, работал в шахте, частично потеряв там здо­ровье. Когда разразилась война в Испании, он записался в Объеди­ненную Рабочую Марксистскую Партию, сражался в составе 29 дивизиона, зиму провел в траншеях и был ранен в шею, что, как правило, ведет к летальному исходу.

Пережил он и иллюзии, и политический романтизм. B конце концов, он не единственный представитель своего поколения, от­давший дань идеологии и чуть было не простившийся из-за нее с жизнью. B его лондонских и парижских скитаниях можно про­зреть смутную тягу к бедности как таковой, поиски святости в по­рочном обличье, своего рода францисканство в первородном его смысле[52]. B основе рассказа об этом периоде его жизни (Down and out in Paris and London; по-французски это вышло под названием «Бешеная корова») есть что-то ложное и слегка смущающее, по­скольку остается непонятным: вынужден он был вести этот образ жизни или же сознательно избрал его. A вот чтобы написать «На­бережную Виган» (To the Wigan Pier), Оруэллу не было нужды ста­новиться «социалистом» весьма строгого толка и бороться в рядах Независимой Партии Труда, левацкой фракции лейбористского движения. И, наконец, чтобы иметь четкое представление о том, что происходит в Испании, не было необходимости доверяться анархо-троцкистским идеям Объединенной Рабочей Марксист­ской Партии. До самой войны Оруэлл был заражен революцион­ной бациллой и оттого отклонился от своего внутреннего чутья.

И все же это чутье присутствует уже в первых его книгах. Что­бы как-то втиснуть его в английские мерки, назовем его позицию номиналистской. Оруэлл сторонится универсалий*. Он инстинк­тивно стремится быть с индивидами. У него дар избегать употреб­ления абстрактных категорий типа «рабочий класс», «народ», «ан­тифашистские массы», он предпочитает концентрировать свое внимание непосредственно на ближнем: этом шахтере, том безра­ботном или ополченце, чью жизнь смиренно постигает. Если в «Бешеной корове» и есть сентиментальная струнка, она приглуше­на точными описаниями, живописными персонажами и общим то­ном повествования — плутовским и странным. B «Набережной Виган» вместо того чтобы возмущаться лачугами, он точно выве­ряет количество квадратных метров жилья, перечисляет имеющи­еся предметы обстановки, определяет, каковы средства обогрева­ния, исследует толщину стен и влажность помещения.

B книге «Во славу Каталонии» (по-французски: «Свободная Ка­талония») есть поразительный пассаж. Он находится в VI главе и следует после долгого правдивого описания войны, такой, какой она была со стороны республиканцев: ржавые ружья, необстрелянные бойцы, невзрывающиеся снаряды, беспорядок, неразбериха, пора­зительная небоеспособность и сверх всего — ужасающая бедность. Ero полк атакует на сей раз успешно, и Оруэлл отправляется взгля­нуть на вражеские траншеи. Что же он видит? Неприятель точно в таком же положении: нехватка снаряжения, скверное командование, необученные юнцы и все та же бедность, переносимая все с той же стойкостью. To, как Оруэлл участвует в этой войне, его чувства к ис­панскому народу — пример подлинного благородства. Вспоминает­ся полотно Веласкеса, на котором изображены копьеносцы: такое же отсутствие ненависти, уважение к противнику, понимание того, что история одинаково жестока ко всем, та же предупредительность по отношению к побежденным. И все же этот человечный и благо­родный воин участвовал в страшном конфликте, по идеологическим причинам принявшем еще более ужасные формы, исключавшие ми­лосердие. «Во славу Каталонии» — самая правдивая книга о граж­данской войне. Она одна заменяет груду других на разных языках, принадлежащих невежественным и фанатичным авторам, заставля­ет забыть об «испанских мотивах» Хемингуэя и Мальро.

Ho одного нравственного величия было бы недостаточно, чтобы обеспечить ему то место, которое он занимает сегодня в литературе, если бы он не был способен на интеллектуальное прозрение, которое до него никому в мире не далось и которое служит нам по сию пору.

B Испании-то и разгорелась искорка. Несколько недель весны 1937 года после ранения он провел в Барселоне. Дело шло на по­правку. Коминтерн предлагал превратить Испанию в страну народ­ной демократии и чекисты готовили почву. За спущенными жалю- зями барселонских лавок были устроены пыточные. Один за дру­гим исчезали друзья Оруэлла. Бойцов из Объединенной Рабочей Марксистской Партии стали преследовать и уничтожать. Тогда-то его и осенило.

Ретроспективный взгляд позволяет выдвинуть две идеи по по­воду понимания коммунизма. Понимание это всеобъемлющее или же, наоборот, узкое. He то, чтобы коммунистическая теория была сложна, просто она чужда опыту, накопленному человечеством. K тому же, если она не является плодом коллективной интуиции, TO не поддается осмысливанию, и «эксперты», какими бы умнейши­ми и педантичными они ни были, непременно ошибутся. Когда же она «распознана», что вовсе нетрудно дается, ее легко предуга­дать. Дальнейшее распознавание оказывается уделом немногих. Ни в одной стране не собралось в определенный временной отре­зок более нескольких десятков человек, способных на квалифици­рованное суждение и связный анализ в этой области.

B довоенное время коммунизм представлял такую же пробле­му, как и нацизм, противостоящий ему, действующий с открытым забралом и не представлявший никаких загадок. Антинацисты, или антифашисты (тогда Гитлера и Муссолини почти не различа­ли), были увлечены коммунистической идеей, или, по крайней ме­ре, не сопротивлялись ей. Люди, близко соприкасавшиеся с комму­низмом и борющиеся с фашизмом, интуитивно прозрели аналогию между этими двумя режимами. И мало-помалу поняли один через сравнение с другим; они-то и были теми, кто сориентировался пра­вильно. Единственные, кто в эти годы составил четкое представле­ние о коммунизме, были: Борис Суварин, Бертрам Вольф, Артур Кёстлер[53] — все бывшие коминтерновцы — и некоторые профсо­юзные деятели анархистского толка, а также Джордж Оруэлл. Кон­серваторы и либералы до их понимания не поднялись. Ho дальше всех пошел Оруэлл, он добрался до философских корней.

Прозрение было внезапным и носило всеобъемлющий харак­тер. Это не означает, что он тут же был в состоянии сформулиро­вать и четко выразить открывшееся ему. Однажды запущенный, его ум заработал и не остановился, пока не высветил все до конца. Этапы этого пути прослеживаются по его статьям, выступлениям по радио, письмам, собранным в знаменитом четырехтомнике, вы­пущенном его женой (The Collected Essays. Joumalism and letters. Penguin books[54]). Долгое время нацеливался он на равенство фа­шизм = коммунизм. Аналогия эта манит, слепит, но до определен­ного момента, поскольку равенство нестрогое, и все же это два различных явления. Кроме того, он подвергался всеобщему осуж­дению, поскольку с момента вступления CCCP в войну подобные аналогии казались неуместными. Чтобы измерить пройденный им путь, достаточно сопоставить два его произведения: «Скотный двор» (1945)и «1984» (1949).

B этих своих последних произведениях Оруэлл нашел литера­турную форму, которая прославила его. Жанр этот между тем не нов и особенно характерен для английской литературы. B нем со­единились воедино фантастическое путешествие и пессимистиче­ская утопия, так на свет появились «Гулливер», «Робинзон Крузо», «Остров доктора Моро», «Лучший из миров».

«Скотный двор» — шедевр, исполненный в лучших традициях классической литературы. Фабула разворачивается с неотразимой логикой и непринужденностью, сатира попадает точно в цель. A цель — история СССР.

Ha обычной ферме с традиционным укладом хряк придумыва­ет спасительную теорию под названием «скотизм» . Bce беды ис­ходят от человека. Изгнать человека будет простым и универсаль­ным решением проблем обитателей скотного двора. Тем предло­жение хряка понравилось. Перед ними озарился разом горизонт истории. Под руководством партии свиней животные делают рево­люцию и изгоняют хозяев. Сперва все довольны. Согласно консти­туции ни одно животное не может убить другое, и все животные равны. Bce сообща принимаются за работу. Ассоциация по пере­воспитанию обучает всех чтению и скотизму, который сводится к заповеди: «Четыре ноги хорошо, две — плохо». Фермеры пытают­ся вернуть старое положение дел, но их атака отбита.

Сами свиньи, однако, не трудятся: они руководят и контролиру­ют. Вскоре они впрягаются в построение скотизма, модернизиру­ют, раздумывают, как наладить сложное с технической точки зре­ния производство, планируют возвести ветряную мельницу. Один из вождей революции — свинья Обвал — казнен. Появляется по­лиция, воздвигается мавзолей памяти основателя. Труд становится принудительным. Когда бурей сносит мельницу, отыскивают ви­новных и проводят над ними процессы. История революции пере­писывается, насаждается культ Отца Животных, и одним прекрас­ным утром старый коняга — всеобщий любимец, безотказный и ни во что не вмешивающийся, тайно отправлен на живодерню. Конституция «принята», вышеупомянутые статьи обрели в ней следующую форму: «Животное да не убьет другое животное без причины. Bce животные равны, но некоторые животные более рав­ны, чем другие». B последней главе свиньи (которые теперь живут по-людски, ходят на двух ногах, спят на кроватях, пьют виски) пи­руют с соседями-фермерами, играют с бывшими хозяевами в кар­ты, тогда как прочие животные озадаченно поглядывают на них из­далека, не в силах различить, где люди, а где свиньи.

Ирония сказки оказалась очень действенной, поскольку в ней детально воспроизведена история СССР, а также всех стран, встав­ших на путь построения социализма. Habeas corpus[55] таково, как за­писано в китайской конституции: никто не может быть задержан «без ордера на арест». Это ли не Оруэлл?

И все же порочная схема мешает полному развенчанию обма­на. Оруэлл рассматривает советскую историю как революцию ас­трономического порядка, как возврат к отправной точке. Свиньи разделались с привилегированным классом и заняли его место. Критика в «Скотном дворе» носит левацкий характер, уже наме­ченный троцкизмом и продолжаемый многочисленными теорети­ками, которые уподобляют советский строй «бюрократии», власти «нового класса», «стратократии», то есть обществу той же модели, что и наше, если не принимать во внимание особенности правя­щей верхушки. Оруэлл остается пленником аналогичного подхода к коммунизму, другой конец этой аналогии — «фашизм» или «ка­питализм», как их понимали в 40-е годы. От этого он избавляется в романе «1984».

<< | >>
Источник: Беэансон А.. Извращение добра. 2002

Еще по теме Глава I Эрик Блэр:

  1. Впервые в Гражданском кодексе отдельная глава посвящена осуществлению и защите гражданских прав - глава 2.
  2. Глава IV. О совете сословия
  3. Глава не для всех
  4. Глава 2. Информационное отражение преступлений.
  5. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ ТАЙНАЯ НАДЕЖДА
  6. Глава 11 Экспериментальное исследование Совладающего Интеллекта
  7. Глава 23. Новый, более совершенный американский футбол: как экономисты сбились с пути
  8. Тема. Президент РФ как глава государства.
  9. Лекция 9. Президент РФ как глава государства.
  10. Глава четвертая Об осуществлении исполнительной власти
  11. Глава третья. НРАВСТВЕННОЕ НАЧАЛО В ПРИРОДЕ*
  12. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ КОСМИЧЕСКАЯ БАЗА НА МАРСЕ
  13. ГЛАВА 1.
  14. ГЛАВА 6
  15. ГЛАВА I
  16. ГЛАВА II
  17. ГЛАВА I