<<
>>

ИСТОРИЧЕСКОЕ СТАРЕНИЕ СЛОВАРЕЙ

Провозгласив свой тезис о неопределенности перевода, Куайн внес в постаналитический мир идею непереводимости индивидуальных словарей — исторических, культурных, фило­софских — на некоторый универсальный язык.

Это убеждение подспудно воодушевляет плюралистскую эпистемологию Рор­ти, в которой на философию возлагаются обязанности посред­ника, содействующего взаимному пониманию индивидуальных словарей, но уже не дающему метода их перевода в некий нейтральный и общепонятный язык.

Именно этот тезис представляется центральным для двух других постаналитических концепций. Одна из них принадле­жит Аласдэйру МакИнтайру, который не согласен с тем, что этика может стремиться к установлению абсолютно ясных принципов, независимых от исторического контекста, на кото­рый она опирается. Создателем второй концепции является Томас С. Кун — первый американский философ, который ото­рвал науку от древней рационалистической иллюзии и предс­тавил ее развитие в виде ряда сменяющих друг друга «науч­ных» картин мира или парадигм.

Легко распутывая сети историцизма, в том числе и те, ко­торые были сплетены его итальянским предшественником Джамбатиста Вико, МакИнтайр делает свой первый шаг, свя­зывая либеральный проект с его идеологическим контекстом. Либеральный проект является одним из наиболее часто упо­минаемых пунктов в постаналитическом универсуме рассуж­дения [7]. По мнению МакИнтайра, либерализм представляет собой настолько фундаментальный ингредиент воспитания каж­дого американского философа, что он неустраним из интел­лектуальной жизни. Нужно разоблачить его деструктивную природу, настаивает он, и в основу либерализма положить прогрессивное совершенствование традиционной формы «сооб­щества»; последовательное уничтожение тех социальных свя­зей, которые со времен Древней Греции были неизменным компонентом нашего культурного прогресса.

Как и миры естественных языков, интеллектуальные и нравственные миры не допускают взаимного перевода. He су­ществует канонического языка, в котором можно было бы из­мерять, сопоставлять и судить ценности, основания, доброде­тели, выражаемые конкретным культурным универсумом. По­сле краха идеологии Просвещения, неудачливым эпигоном ко­торого, по мнению МакИнтайра, является либерализм, двадца­тое столетие оказалось в состоянии крайней этической безыс­ходности, которое и остается единственной альтернативой ницшеанскому нигилистическому ниспровержению всех прин­ципов и всякой нравственности.

Сегодня, когда мы полностью погрузились в «пучину мрака» современной эпохи, именно осознание деструктивности просве­тительского разума, породившего не только либерализм, но так­же и универсализм аналитической философии, дает нам надежду на новый ренессанс. Классическая Греция, старая любовь МакИн­тайра еще со времен его ранних занятий классической филологи­ей, предлагает нам образ гармоничной жизни, а аристотелевская теория «добродетели» образует ее структуру. Тотальный и уни­версальный образ добродетели исчезает, превращаясь в целое со­звездие ценностей, гораздо более тесно связанных с реальной ис­торией конкретных человеческих сообществ.

B полном согласии с этическими соображениями МакИн­тайра Кун также провозглашает смерть рационалистического истолкования прогресса науки.

Наука, с точки зрения этого ис­толкования, напоминает Стрельца — кентавра, наполовину жи­вотного, наполовину человека, — пытающегося разорвать свою связь с землей и запускающего стрелы познания в пространство для завоевания всей вселенной. Реальная наука, полагает Кун, совершенно безразлична к этому. Ee прогресс носит историче­ский характер, а ее результаты преходящи.

маса и новым контрактуализмом Ролза, стремится к созданию нового вариан­та «освободительного социального экспериментализма».

Развитие науки, говорит Кун, распадается на две фазы — «нормальной науки» и «революционного разлома». Первая фа­за включает в себя постепенную разработку теоретической системы, некоторого воззрения на мир, соединяющего идеалы и технику экспериментирования, теорию и метод, — TO, что Кун называет «парадигмой». Системы Птолемея и Коперника дают примеры научных парадигм, которые получали оправдание благодаря неизменным подтверждениям со стороны сообщества ученых, работавших в рамках этих парадигм. Однако подобно метеориту, ломающему стрелу кентавра, в жизнь парадигм в оп­ределенный момент вторгаются изменения. Наступает период кризиса, когда научные и философские основания парадигмы подвергаются пересмотру, консенсус научного сообщества пос­тепенно и незаметно разрушается, а язык науки преобразуется.

Вместе с Рорти и МакИнтайром Кун настаивает на том, что, подобно философии, культуре и этике, наука представля­ет собой последовательность сменяющих друг друга, порой со­существующих, различных парадигм, мировоззрений и струк­тур мышления, которые совершено не зависят друг от друга и в высшей степени непереводимы друг в друга. Целью науки вовсе не является получение все большего количества истин, ее развитие определяется простой эволюционной энергией. Это утверждение бьет по самой сердцевине философии Венского кружка — по той идее, будто наука и философия (понимаемая как научное предприятие) всегда и при всех условиях опира­ются на существование «протоколов наблюдения», не затраги­ваемых течением времени и старением языка. Кун предупреж­дает постаналитическую философию: во время революционного разлома ученый остается один и не может надеяться на суще­ствование общедоступного словаря, в терминах которого он мог бы выразить подтверждение своих идей.

Таким образом, вооруженный только своим сознанием и чувством бренности своих результатов, ученый вместе с фило­софом приходит к совершенно секуляризованному пониманию познания. Объединившись на пути к неизвестной цели, уче­ный и философ отправляют в архив мечту о grand tour, миф об источниках познания и миф о единственном изначальном основании. Теперь начинается приключение окольным путем {detour), бесконечное странствие вдоль подвижной границы, вечно сдвигающейся и преобразующей черты новой истории.


Уже в 1965 году, всего лишь через пять лет после выхода в свет книги Уилларда Ван Ормана Куайна «Слово и объект» {«Word and Object»), критики назвали ее «наиболее дискусси­онной книгой в американской философии после Второй миро­вой войны». Родившись в 1908 г. в г. Экроне, штат Огайо, и достигнув зрелости, Куайн в течение нескольких десятилетий играл важнейшую роль в международной философии. Содей­ствуя эмиграции идей и авторов Венского кружка на амери­канскую почву перед началом Второй мировой войны, Куайн наложил на эти идеи собственный теоретический отпечаток, выражавший местный прагматизм и бихевиоризм.

Путь, который привел Куайна в 1933 году в Вену и к ло­гическому позитивизму, оказался поступательным походом на Восток от великих американских равнин через Гарвардский университет, в котором за два года он закончил докторантуру под руководством Альфреда H. Уайтхеда, одного из соавторов «Ргіпсіріа Mathematica». Ero пребывание в Вене, а затем в Праге позволило ему познакомиться со всеми выдающимися представителями Венского кружка — от Рудольфа Карнапа до Ганса Рейхенбаха и от Морица Шлика до польского математи­ка Альфреда Тарского. Это общение вскоре привело к возник­новению мощной интеллектуальной волны, которая не только связала Куайна с логическим позитивизмом, но и через него оказала влияние на современную американскую мысль. Из сво­ей Гарвардской цитадели, в которой он преподает вот уже со­рок лет, Куайн непрерывно рассыпает искры плодотворных идей, оказывающих фундаментальное влияние на развитие аналитической и постаналитической философии.

После своего возвращения из Европы в 1934 году Куайн в течение десяти лет работал над одной из центральных проблем Венского кружка — над вопросом о роли логики в обосновании математики. Именно этой проблеме, а также некоторым разра­боткам в теории множеств, посвящена его статья «Новые обос­нования для математической логики» (1937 г.), а также вышед­шая позднее книга «Математическая логика» («Mathematical Logic», 1940 г.). Благодаря Куайну эта первая теоретическая работа была осуществлена в Гарварде, в который, начиная с 1939 г., потянулись представители европейской логики, включая Карнапа, Рассела и Тарского. Некоторые из них по политиче­ским и расовым причинам навсегда остались в Соединенных Штатах.

После войны, на которую Куайн отправился добровольцем и три года служил в военно-морском флоте, он принял реше­ние не разрабатывать «какого-то отдельного направления в фи­лософии». Появление его статьи «Две догмы эмпиризма» («Two Dogmas of Empiricism») дало толчок бурному развитию по- станалитической философии. B этой статье Куайн попытался разрушить два главных опорных пункта Венского позитивизма, в частности, фундаментальное различие между аналитически­ми и синтетическими суждениями, на которое опирались ис­следования позитивистов, претендующие на научность.

Согласно авторам Венского кружка, производство объек­тивного знания может опираться только на аналитические суж­дения. B самом деле, поскольку у них отсутствует эмпириче­ское содержание (например, «Если идет дождь, то идет дождь»), только они оказываются необходимо истинными ут­верждениями. He говоря ничего относительно реальности, ана­литические истины основываются только на семантико-синтак- сических свойствах языка. Напротив, синтетические суждения являются апостериорными и случайными утверждениями. Дейс­твительно, истинность суждений типа «В таком-то месте и в та­кое-то время идет дождь» зависит не только от лингвистических факторов, но и от той реальности, о которой они говорят.

Опираясь на прагматизм, отстаивающий «холистский ха­рактер экспериментального контроля», Куайн доказывает, что нельзя провести четкого разграничения этих двух типов ис­тин. Верно, конечно, что синтетические суждения истинны только благодаря тому, что мир устроен определенным обра­зом, и что обобщения проверяются только посредством вери­фикации их конкретных следствий. Ho отнюдь не несомненно, что аналитические суждения, даже если они организованы в такие системы, как логика или математика, и не зависят от эмпирической реальности, опираются только на чистую логи­ку. Истинность чисто логического суждения «Каждый X есть х» обусловлена тем, что x ничего не обозначает и ничего не вле­чет, в то время как истинность суждения «Каждый холостяк неженат» больше зависит от значения входящих в него слов, . чем от чисто логической формы. Поэтому понятие аналитично­сти нужно определять через понятие синонимии, а последнее, считает Куайн, не может служить основой для проведения яс­ного и бесспорного различия между аналитическими и синтети­ческими суждениями. Таким образом, критерий различения аналитического и синтетического остается прагматическим.

Начиная с написания статьи «Две догмы эмпиризма» (1951 г.) и до выхода в свет в 1960 r. книги «Слово и объект», Куайн продолжает разрабатывать теорию языка. B эти годы большое значение для него имело знакомство с выдающимся представите­лем бихевиоризма, работавшим в Гарварде, психологом Б. Ф. Скиннером. Благодаря общению со Скиннером, Куайн разра­ботал поведенческую теорию усвоения языка, из которой полу­чил один из своих наиболее оригинальных и дискуссионных тезисов о «неопределенности перевода». Этот тезис Куайна па­радоксальным образом утверждает, что можно сформулировать несколько несовместимых между собой «руководств по перево­ду», каждое из которых, однако, соответствует коммуникатив­ным возможностям родных языков различных собеседников.

Эти соображения привели Куайна к открытию важного ас­пекта логического дискурса, которым пренебрегали члены Венского кружка, — к онтологии. Карнап полагал, что вслед­ствие разграничения «аналитического—синтетического», «внут­реннего—внешнего» ученый исследует мир, а философ занят изучением логической структуры языка, описывающего мир. Куайн же, напротив, объявил ошибочным такой способ дейст­вий, при котором некоторую систему признают точной и фун­даментальной и, в то же время, отвергают сущности, к кото­рым она относится. Начиная с работы «Онтологическая отно­сительность» («Ontological Relativity», 1969 г.), Куайн созда­ет истинную онтологическую теорию, опираясь на ту идею, что онтологическое исследование должно придерживаться не­которого минимума— того минимума, который необходим для доказательства точности и фундаментальности системы.

* * *

Учитывая историческое значение Ваших теорий, о Вас часто говорят как об «отце» американской филосо­фии послевоенного периода, но не чувствуете ли Вы се­бя также «сыном» культуры Соединенных Штатов?

Математическая логика, моя подлинная любовь, не поль­зовалась популярностью на этом берегу Атлантики, в конце прошлого столетия ее центрами были склоны Альп — Герма­ния и Италия. B 1910—1911 годах «Ргіпсіріа Mathematica» Рассела и Уайтхеда не имела большого влияния в Соединен­ных Штатах. До Второй мировой войны центрами разработки этой новой дисциплины были Германия, Польша и отчасти Ав­стрия благодаря символичной фигуре Курта Гёделя. B проник­новении математической логики в Соединенные Штаты важ­ную роль сыграл Алонзо Чёрч и именно благодаря ему, после его возвращения в 1932 году на родину со степенью доктора философии, полученной в Гёттингене, эта дисциплина стала все более широко вводится на философских факультетах. Я возвратился из Европы через год после него, и мы были пер­выми пропагандистами математической логики — Чёрч в Принстоне, а я — в Гарварде. B последующие годы, до войны и после нее, большое чисто эмигрантов, изгнанников и поли­тических беженцев сделали Соединенные Штаты центром ма­тематической логики.

Если интерес к математической логике не является распространенным в Америке, то что послужило источ­ником Вашего интереса к столь абстрактной области, которая представляется почти мистической, в чем-то похожей на трансцендентальное созерцание предпосы­лок мышления?

Как часто бывает в жизни, это явилось результатом слу­чайного стечения обстоятельств. Bo время обучения в коллед­же я никак не мог решить, что выбрать для специализации — философию, математику или лингвистику. Совершенно случай­но один из более старших студентов как-то упомянул «Мате­матическую философию» («Mathematical Philosophy») Берт­рана Рассела. Для меня это была любовь с первого взгляда. Оказалось, что можно объединить все мои интересы. Я решил специализироваться по математике и написал дипломную ра­боту по философии математики, которая со временем стала математической логикой.

Следовательно, отправным пунктом для Bac был Рассел?

Да, и наряду с ним Буль и даже Джуппе Пеано, «Матема­тический формуляр» {«Formulario Mathematico») которого я впервые прочитал по-французски.

A логики американской традиции, например, Чарльз Сандерс Пирс?

Сначала я пропустил Пирса. Сомневаюсь, что я даже слышал о нем, когда учился в колледже. Ero не было в списке работ, которые мой профессор рекомендовал мне для изуче­ния. И только когда я приехал в Гарвард для занятий в аспи­рантуре, я начал знакомиться с Пирсом. Джордж Сардон, из­датель ежеквартального журнала по истории науки, называе­мого «Isis», попросил меня дать рецензию на логические рабо­ты, включенные в «Собрание сочинений» («Collected Papers») Пирса, которые как раз тогда начали публиковаться издатель­ством Гарвардского университета. Я отрецензировал второй, третий и четвертый тома этого издания и, таким образом, по­знакомился с творчеством Пирса, хотя с точки зрения логики я приобрел не слишком много. Ho я научился видеть истори­ческую перспективу.

Как Вы относитесь к прагматической традиции, ро­доначальником которой можно считать Пирса вместе с Уильямом Джеймсом и Джоном Дьюи?

Трудно сказать, что такое прагматизм. Если рассматривать его как ветвь эмпиристской традиции, тогда — да, для меня он очень важен. Здесь, в Гарварде, мой учитель Кларенс Ир­винг Льюис называл себя «концептуальным прагматистом». До поступления в колледж я случайно прочитал «Прагматизм» {«Pragmatism») Уильяма Джеймса, поскольку эту книгу при­слал мне брат. Затем, в период аспирантских занятий в Кем­бридже, я что-то прочитал из сочинений Юма, Локка и Берк­ли. He думаю, что влияние на меня было исключительно аме­риканским, скорее, это было влияние на меня интернацио­нального эмпиризма. Фактически я многим обязан Уайтхеду,

Рудольфу Карнапу, К. И. Льюису и польскому ученому Тар­скому, оказавшему на меня влияние во многих отношениях. Я воспринимаю философию скорее в горизонтальной, чем в вер­тикальной плоскости.

По поводу Уайтхеда: в Италии он был весьма влия­тельным автором в рамках «гуссерлианского ренессан­са», начало которому положил Энцо Паци в пятидеся­тые годы. И я бы сказала, что Уайтхед был больше из­вестен как представитель «философии отношений», чем как логик.

Я встретил Уайтхеда в Гарварде в конце двадцатых годов, когда он был больше известен как соавтор Рассела no «Princi- pia Mathematica», а не как самостоятельный мыслитель. Свою докторскую диссертацию я писал под руководством Уайтхеда. Когда я с ним познакомился, он уже больше не работал в об­ласти логики, а читал лекции о процессах в реальности и уже написал «Процесс и реальность» («Process and Reality») и «Наука в современном мире» («Science in the Modern World»). Я внимательно слушал его лекции, и его ученость произвела на меня большое впечатление, однако в философском отноше­нии я больше научился у К. И. Льюиса. Ho больше всего я приобрел, когда после получения докторской степени съездил на стажировку в Европу в 1932 году. Там я встретился с Ру­дольфом Карнапом сначала на собраниях Венского кружка, а затем в Праге.

Что Вам запомнилось о Вашей первой встречи с Карнапом?

Между нами с самого начала возникла духовная близость. Карнап оказался чрезвычайно щедрым и гостеприимным чело­веком, он использовал свои связи, чтобы найти пристанище мне и моей жене в Праге. Я ходил на его лекции, а когда их не было, добирался до его дома на окраине города и мы часа­ми беседовали с ним. Я читал его новую книгу, которую печа­тала на машинке его жена, забирал с собой новые страницы, прочитывал их дома и на следующий день обсуждал прочитан­ное с ним. Мы до хрипоты спорили о том, что он писал, и этот период оказался для меня чрезвычайно плодотворным. Я сделался пылким поклонником философии Карнапа до тех пор, пока через несколько лет не начал замечать трудности, встающие перед ней, и мои собственные идеи были стимули­рованы его взглядами. Он также осознавал трудности и изме­нял свои воззрения, однако его первоначальную позицию мы изменяли разными путями. Мы вели споры, обмениваясь письмами, которые вскоре будут опубликованы издательством Калифорнийского университета. До самого конца мы продол­жали оставаться добрыми друзьями, и хотя по многим вопро­сам наши точки зрения расходились, от Карнапа я получил больше, чем от любого другого философа.

Кого еще Вы встретили в Венском кружке?

B Праге я встречался с Филиппом Франком, который позднее переехал в Гарвард. B Вене я познакомился в Мори- цем Шликом, Фридрихом Вайсманом и Куртом Гёделем, вели­кое открытие которого только что было опубликовано. Моим контактам в Вене и беседам в Праге с Карнапом в очень большой степени помогло то, что я довольно бегло говорил по- немецки. B Варшаве в это время занимались, главным обра­зом, математической логикой, хотя она постепенно трансфор­мировалась в философию логики. B Праге, благодаря Карнапу, царил чисто философский энтузиазм. Bce это было, конечно, до прихода к власти нацистов.

Какое воздействие оказал нацизм на эту школу мысли?

Каждый, кого я знал, с самого начала испытывал перед ним страх еще до холокоста, еще до того, как стали происхо­дить все эти немыслимые вещи. Антисемитизм в Вене прояв­лялся еще до прихода нацистов к власти. Происходили наци­стские демонстрации, на стенах появлялись антиеврейские надписи, а когда нацисты одержали победу, стали происходить и вовсе скандальные вещи, например, они исключили Эйн­штейна из Прусской Академии наук. Нацисты стали также из­давать крайне расистский математический журнал «Немецкая математика» («Deutsche Mathematik»). Когда они оккупирова­ли Рейнскую область, стало совершенно ясно, что в сложив­шейся тяжелой ситуации нужно принимать какие-то решения. B 1938 году, когда я полгода провел в Португалии, мои друзья говорили мне о своем разочаровании британской политикой умиротворения и Чемберленом. Я не знал ни одного человека, который не был бы обеспокоен или возмущен нацизмом. Когда мне говорят, что люди не осознавали, до какой степени ухуд­шится жизнь при нацизме, я этому не верю. Конечно, мы не могли себе представить, насколько тяжелым станет положе­ние, и не знали подробностей о лагерях смерти. Однако уже можно было ощутить крайний национализм и встретить мно­жество людей, с воодушевлением относящихся к идее сильной Германии. Были злые и были просто глупые люди. Я был го­рячим сторонником вступления в войну Соединенных Штатов.

Какой была Ваша позиция в этой политической си­туации? Поддерживали ли Вы какой-либо вид «социаль­ной деятельности» ?

У меня была не только позиция, но и реакция. Я пошел добровольцем в военно-морской флот и стал офицером. Я не подлежал призыву в силу своего возраста и положения в Гар­варде, где для преподавателей существовали особые льготы. Я чувствовал, что западная культура находится на грани краха, а все, что я делал, была философия логики. Такую деятельность, безусловно, можно было пока отложить. И в течение трех лет я ничего не читал ни по философии, ни по логике.

Это произошло уже после 1939 года, который Вы на­звали великим годом для философского факультета Гарварда, где в то время собрались Бертран Рассел, Альфред Тарский, Карнап и Венский кружок.

Я возвратился в конце 1933 года и был назначен на долж­ность младшего научного сотрудника Гарварда. B 1938 году я стал преподавателем и навсегда остался здесь. Карнап приехал в 1934 году по случаю празднования трехсотлетия Гарварда. Я прочитал несколько публичных лекций о Карнапе в надежде на то, что Гарвардский университет возьмет его на работу, но у нас ничего не получилось, и он уехал работать в Чикагский университет. Ho пока Карнап был здесь, мы прекрасно прово­дили время. Тарский приехал в 1939 году, и мы нашли ему работу в городском колледже Нью-Йорка. Это были блестящие годы — с 1938 по 1941.

A какую роль во всем этом играл Бертран Рассел?

Я встречал Рассела раньше и в течение нескольких лет переписывался с ним. Он приехал в Гарвард в 1931 году чи­тать лекции. Уайтхед представил его слушателям и свел его со мной. Когда в 1934 году была опубликована моя первая книга «Система логистики» («А System of Logistic»), я послал эк­земпляр Расселу. Он был очень открытым человеком. Я бе­режно храню его письма с похвалами и возражениями относи­тельной этой первой моей книги. Я многим обязан Расселу — его логике и его философии и, в частности, его книгам: «Наше познание внешнего мира» {«Our Knowledge of the External World»), его «Введению в математическую философию» и, ко­нечно, «Principia Mathematica».

Рассел бьтл не только логиком, но и философом, ко­торый в соответствии с традицией нашего века обнару­живал большой интерес к крупным политическим и со­циальным событиям. Bo время Первой мировой войны пацифистские убеждения даже привели его в тюрьму, а впоследствии осуждение им американской интервенции во Вьетнаме привлекло к ней внимание мировой обще­ственности.

B отличие от него я никогда не испытывал симпатий к со­циализму и коммунизму и мне особенно не нравились те идеи, которые он защищал на склоне лет, когда выступал против Соединенных Штатов и поддерживал Советскую Россию. До возникновения нацистской угрозы я не разбирался в политике и не был политически активным. Я бы вообще никогда не чи­тал газет, но в 1932 году начал их читать.

Bo время Вашего пребывания в Вене феноменология была обширным полем исследований. За три года до Вашего приезда в Австрию Эдмунд Гуссерль опублико­вал свою «Формальную и трансцендентальную логику» («Formal and Transcendental Logic», 1929 г.), а во Фрай­бурге его любимый ученик и последователь Мартин Хайдеггер уже работал над сочинением «Что такое ме­тафизика?» («What is Metaphysics?»), стимулировав­шим отделение экзистенциализма от феноменологии.

Феноменологическая традиция никогда не привлекала ме­ня. Я с трудом прочитал «Логические исследования» Гуссерля, но так и не смог понять его правил игры. Там многое обуслов­лено интроспекцией и термины его кажутся мне слишком не­определенными. Кое-кто пытался установить некоторую связь между моей философией и его феноменологией. Я никогда не верил в эту связь, хотя и понимаю, что очень разными путями Гуссерль и я занимались близкими вещами. Меня интересова­ло соединение бихевиоризма и нейрологии, а его — интрос­пекция.

Бихевиоризм интерпретировался как вариант праг­матизма для таких социальных наук, как педагогика, социология и психология. Что он означает для Bac — логика с математическим образованием?

Для меня бихевиоризм был важен всегда. Стетсону, моему профессору психологии в колледже, посвятил свою работу «Психология с точки зрения бихевиориста» («Psychology from the Standpoint of the Behaviorist») Джон Б. Уотсон. Затем, бу­дучи в 1933—1936 годах младшим научным сотрудником здесь, в Гарварде, я познакомился с Баррусом Ф. Скиннером, который тоже был младшим научным сотрудником. Мы сделались боль­шими друзьями, много говорили о великих проблемах и, когда были вместе, чувствовали себя бихевиористами. Я думаю, одна­ко, что бихевиоризм не дает окончательного объяснения, хотя методологически он неустраним. Важно исследовать нейрофи­зиологический механизм некоторого интроспективно идентифи­цируемого ментального состояния или ментального процесса. Вам нужно выразить этот процесс в объективно верифицируе­мых и понятных терминах, поэтому вы должны обратиться к поведенческим критериям, чтобы сформулировать проблему, для решения которой вы собираетесь обратиться к нейрофизио­логии. Точно так же обстоит дело в медицине. B случае инфек­ционного заболевания вы ищете определенный микроорганизм, но вы идентифицируете эту болезнь не с помощью микроорга­низма, а с помощью симптомов. Вербальное поведение пред­ставляет собой симптом: оно включает в себя симптомы мен­тальных состояний аналогично тому, как медицинские симпто­мы дают критерии для нахождения микроорганизма, ответст­венного за болезнь.

Насколько Ваша позиция отличается от классиче­ского бихевиоризма, в частности, от бихевиоризма Скиннера?

Мы со Скиннером разделяем фундаментальное положение о том, что объяснение — пусть не самое глубокое, но все-таки приемлемое — возможно на чисто поведенческом уровне. Можно надеяться найти, и я думаю, это будет сделано, пове­денческие закономерности. Например, в экономике вы можете сформулировать понятие безработицы, не редуцируя этот эко­номический феномен к пцведению отдельных людей, что было бы совершенно непродуктивным. Важные закономерности ле­жат на другом уровне. B психологии это уровень поведения.

Ваша мысль о том, что существует некоторое множе­ство конвергирующих повторений — от мельчайших до самых больших — по-видимому вписывается в органи- цистскую концепцию. Фактически именно Вы ввели по­нятие, чрезвычайно близкое организицизму — фило­софский «холизм», с точки зрения которого любой ор­ганизм, биологический или физический, должен быть понят как некая органическая целостность, а не как простая сумма его частей.

Холизм соединяет различные гипотезы, теории, убеждения, истины, и даже когда имеют в виду что-то одно, другие элемен­ты тоже получают поддержку. Карнап вполне оценил это, по­ложительно отозвавшись о Пьере Дюгеме, который вместе с Пуанкаре и Милхаудом был основателем конвенционализма. Однако, как и другие члены Венского кружка, Карнап не уделил достаточного внимания следствиям холизма: он понимал, что можно вывести дополнительные гипотезы, поддерживающие хо­лизм, но упустил из виду тот факт, что если к этим гипотезам отнестись серьезно, холизм окажется не только теоретическим достижением, но будет иметь также и практические следствия. Даже в математике, арифметике и дифференциальном исчисле­нии законы можно сделать оперативными: эти законы являются частью холистского пучка, который с самого начала предполага­ет экспериментальный результат — ваши предсказания. Поэто­му попытка Карнапа объяснить, почему математика имеет смысл, хотя и лишена содержания, была не нужна. Кроме того, холизм помогает нам понять необходимый характер математи­ческих истин, который Карнап старался разъяснить с помощью понятия «аналитичности», неразрывно связанным с противопо­ложным понятием «синтетичности».

B таком случае возрождение холизма является ре­шающим пунктом Вашего отхода от Карнапа и от логи­ческого позитивизма?

Безусловно, он знаменует мой отход от Карнапа. Сейчас я смягчил крайности холизма моих первых сочинений. Если при­нимают холистскую гипотезу, то приходят к выводу, что, за ис­ключением логики и математики, существует только одна нау­ка. Напротив, за пределами логики и математики существует не только сумасбродство. Сейчас я думаю, что имеется не только одна наука, но довольно большой пучок законов, которые не мо­гут быть охвачены одной гипотезой. Из достаточно большой связки логически следуют некоторые условия наблюдения, а именно, некоторые категории, определяющие наблюдаемые си­туации. Связь между наукой и наблюдением осуществляется посредством этих категорий, и холизм нужен в той мере, в ко­торой требуется достаточно большая комбинация для примене­ния некоторых из этих проверяемых категорий.

Ваш интерес к онтологии привел Bac к отходу от аналитической философии, восходящей к Карнапу и неопозитивизму, который остался главным объектом Вашего внимания. Почему это течение мысли, столь от­личное от прагматизма и от какой-либо другой предше­ствующей американской традиции, достигло такого большого успеха в Соединенных Штатах после Второй мировой войны?

Соединенные Штаты попали под сильное влияние и анг­лийской традиции и совершенно иной традиции аналитической философии, пришедшей из Вены. Я стоял на стороне Вены, хотя Витгенштейн и его последователи, в частности, Джон Остин и Петер Стросон, также оказали на меня большое влияние. Разумеется, чрезвычайно важен был Бертран Рассел: это был как бы мост между двумя школами, и он сильно по­влиял на Витгенштейна. B Соединенных Штатах Рассела ус­воили отчасти благодаря выходцам из Вены, и отчасти благо­даря британской аналитической философии. B период между двумя мировыми войнами научная жизнь в Америке стала го­раздо более интенсивной вследствие притока европейских ученых из Германии и Австрии.

He думаете ли Вы, что для американцев, все еще ув­леченных Новым курсом, эмигранты из Вены представ­ляли также некую либеральную и раскрепощенную форму мышления, противоположную той историцист- ской иллюзии, в которой часто видят основу тоталитар­ных идеологий?

Отчасти это верно. Я думаю, антиисторицистский способ мышления превалировал в Соединенных Штатах еще до их прибытия. Для меня важнейшими всегда были научные сооб­ражения. Между философами Венского кружка и учеными всегда существовали самые тесные контакты. Филипп Франк, эмигрировавший в США в 1936 году, занял место Эйнштейна в Принстоне, и через некоторое время это привело сюда Кар­напа. Мы читали одни и те же книги и учились у одних и тех же авторов.

Имея в виду Ваш отход от логического позитивизма и аналитической философии, Bac иногда относят к «пост­аналитической» эпохе. Если Bac спросить о каком-либо другом постаналитическом философе, кого бы Вы на­звали?

Пожалуй, Дональда Дэвидсона, а также Роджера Гибсона и до некоторой степени сюда же подходит Хилари Патнэм. He могу исключить Нельсона Гудмена, с которым я вместе рабо­тал. Гудмен был аспирантом в то время, когда я уже был пре­подавателем Гарварда. Мы часто вместе проводили вечера и обсуждали философские проблемы. Bce это было очень хоро­шо, но затем он уехал в Пенсильванию, где провел много лет. Bo всяком случае, я испытываю одинаковую интеллектуальную симпатию как к Европе, так и к США, хотя если говорить о Европе, к Англии у меня особое отношение. Несмотря на то, что я провел два года в Оксфорде, и здесь у меня много дру­зей, мне кажется, Англия не оказала большого влияния на мою работу.

Вспоминая тридцатые годы, Вену и Ваше первое пу­тешествие в Европу, не могли бы Вы сказать, существо­вали ли какие-либо контакты между Венским кружком и миром литературы и искусства?

B действительности я общался только с философами. Я слушал лекции Шлика по теории познания, которая сильно интересовала меня в то время. Однако главную ценность для меня представляла языковая практика, поскольку, как я уже говорил, немецкий язык был мне очень нужен позднее, при общении с Карнапом и поляками.

A в другие моменты Вашей жизни влияло ли как- нибудь искусство на Вашудеятельность?

B юности на меня большое впечатление произвело одно литературное произведение, безусловно содействовавшее про­буждению у меня интереса к философии, это была «Эврика» Эдгара Аллана По. Я прочитал всего По. Перечитав его вновь несколько лет спустя, я опять испытал потрясение. Космоло­гия, на которую опиралась астрономия XIX века, представляла собой очень древний взгляд на реальность и универсум. Меня восхитили его космологические предположения по поводу происхождения планет. Соединение грандиозной картины, изображаемой По, с его великолепным языком произвело на меня потрясающее впечатление. Я занялся сочинительством и даже пытался писать в стиле По. Я мечтал о карьере писате­ля. Однако во время обучения в колледже я начал все больше интересоваться математикой и философией, а моя мечта сде­латься писателем реализовалась в сочинениях иного рода.

Как же можно было от По перейти к математиче­ской логике?

Наука интересовала меня в такой же мере, как и филосо­фия. И та, и другая говорили о реальности и универсуме. Тео­ретические физики занимались философскими вопросами су­ществования универсума. Если бы я не испытывал отвращения к экспериментальной стороне физики, я стал бы физиком. Я не люблю и боюсь машин и механизмов.

Ваши слова пробуждают во мне мысль о возникно­вении философии и о великих физиках-досократиках — Фалесе, Анаксимене, Анаксимандре. Они были одновре­менно космологами и мореплавателями, детьми великой греческой культуры — культуры мореплавателей, кото­рая очень напоминает американскую культуру. Доста­точно вспомнить Мелвилла!

Я очень люблю путешествовать. Путешествие позволяет преодолеть культурные и духовные границы. Я читал лекции на пяти континентах и посетил сто тринадцать стран. Может быть, здесь сказалось влияние моих предков. Мой отец был одержим машинами, но вообще никуда не ездил, разве что по делам. Однако его отец, а мой дед, был моряком. Может быть, во мне тоже есть что-то от матроса; и я — моряк логики?

<< | >>
Источник: Боррадори Джованна. Американский философ: Беседы с Куайном, Дэвидсоном, Патнэмом, Нозиком, Данто, Рорти, Кейвлом, МакИнтай­ром, Куном. 1999

Еще по теме ИСТОРИЧЕСКОЕ СТАРЕНИЕ СЛОВАРЕЙ:

  1. Личность и старение
  2. Личность и старение
  3. МОЖНО ЛИ ОСТАНОВИТЬ СТАРЕНИЕ?
  4. Физические аспекты старения и проблема здоровья
  5. Физические аспекты старения и проблема здоровья
  6. Влияние процессов старения на проводящие ткани желудочков
  7. Терминологический словарь
  8. Словарь терминов
  9. СЛОВАРЬ ТЕРМИНОВ
  10. Словарь терминов
  11. СЛОВАРЬ ТЕРМИНОВ
  12. Словарь II Греческие имена
  13. Словарь V Старые знакомые
  14. Словарь VI Что общего?
  15. VII. СЛОВАРЬ-СПРАВОЧНИК